ВИЗУАЛЬНАЯ АНТРОПОЛОГИЯ, ЭТНОКУЛЬТУРНЫЕ ТРАДИЦИИ И ЭТНОФУТУРИЗМ

Олег Генисаретский:
Поскольку прямых откликов от аудитории на тему об  этнофутуризме я не получил, спрашиваю напрямую: в каком смысле и до какой степени об этнических, этнокультурных религиозных традициях (и обрядах) можно сегодня говорить в будущем времени?
Ведь каждый из нас не только лично, но и в качестве эксперта мог бы  сказать: каковы наши намерения  и возможные действия в длении предания?. Мы ведь не просто хотим выжить, мы хотим выжить в определенном образе жизни. До какой степени наше творчество может способствовать поддержанию нашего образа жизни, не говоря  уже  или росте и расцвете его. Вот в чем творческий залог этого вопроса…  Сообщительность, способность отправлять сообщения  доступна тому кто  глубоко вовлечен в образность образа жизни, кто причастен его архетипической праобразности, про кого можно сказать, что он своей жизни иконически идентичен! Эти понятия: сообщительность, вовлеченность, идентичность … и ангажированность говорят про одно и то же.
Вопрос вот в чем: мы, делая свое дело, признаем свою человеческую причастность к тому, что мы готовы предъявлять зрителю? Образность  произведений, что мы создаем, в каком отношении состоит с образностью репрезентируемых нами жизненных миров? Само документальное кино является иконическим институтом культуры (примерно в том смысле, в котором специалисты по культурной политике говорят о когнитивных институтах)?  При каком понимании документальности экранного образа кино становится таким  институтом?  Тот новый документализм, о котором шла речь в первые дни этой Флаэртианы, — отвечает ли ожиданиям когнитивно-иконической институционализации? Прибавляет ли что-нибудь сознавание, понимание образа его документарным качествам? Это не простые вопросы, ведь традиция говорит нам, что понимание является неотъемлемой  частью ее самой, что она сама наставляет нас в искусстве своего самосознавания!.
Что касается критики монтажа и концептуальной предвзятости, —  а  о них говорил вчера Александров, — надо вспомнить, что эти творческие установки, ярко представленные, например у Мейерхольда или Эйзенштейна, были связаны с очень определенными идеологическими задачами. И это второй вопрос, который хочется задать. Задачей Эйзенштейна было перейти к психотехническому воздействию на аудиторию. Монтаж и прочие экранные инструменты были нужны для того, чтобы плановым образом воздействовать на состояние сознания зрителя. В том же смысле, в каком психотерапевт воздействует на состояние клиента. Сильный авангард 20-х годов принимал эту социально-инженерную установку. Они хотели воздействовать на психику, трансформировать ее, поэтому мы с вами назывались «человеческим материалом», на который надо воздействовать, который надо было «перековывать».
Поэтому второй вопрос: когда мы становимся прозрачными, когда мы свою идентичность сознаем и объявляем, мы и дальше будем из себя изображать тургеневскую невинность, утверждая, что мы ни на кого не воздействуем? Тогда я спрашиваю: «А зачем вы это делаете?» Всякая съемка-то ведется для показа. Всякий показ оказывает воздействие. Вопрос только в том, какого рода воздействие вы предполагаете осуществить, какое влияние оказать? Оно предполагает воздействие целительное, катарсическое? (Когда Ненашев назвал одну из функций советского телевидения – утешением. Теперь оно и стало своего рода визуальным наркотиком). Помимо целительного, есть еще воздействие просветительное – предоставлять знание, «умудрять светом истины», увеличивая тем самым «общественную связанность», как выражаются ныне гуманитарные технологи из журнала «Сообщение».
Какие еще типы воздействия, более тонко понятые, вы можете себе представить? Но только не говорите мне, что вы не хотите воздействовать: профессия у вас такая. Вы – коммуникаторы, вы людей ставите в определенные условия восприятия, где они изменяются тем или иным способом. Поэтому вопрос в том, чтобы идентифицировать тип предпочтительного воздействия. Если не я это делаю, значит, действует какая-то иная, чужая мне сила, и я становлюсь проводником этой чужой силы, которая через меня что-то с другими делает. Вот оно – чужебесие!
Но с   сознаванием работаешь или без сознавания, с воздействием или без воздействия – упираешся в одну простую вещь: в изуальной антропологии (и новой документалистике) мы работаем разрозненно, без искомой профессиональной сообщительности, не достигнув мало-мальского согласия в содержании своих когнитивно-иконических ценностей и критериев.
Что бы мы ни делали, мы все время отвечаем на какие-то вопросы. Но отвечаем мы на своиили на чужие вопросы?  У меня впечатление, что мы все время отвечаем на чужие вопросы: кто-то когда-то их задал, а мы, как автоматы, на них отвечаем. Почему я так говорю? Потому что не слышал  практически ни одного экранного  вопрошания:  не обязательно обращенного к залу, а скорее к себе, тогда как  традиционная коммуникация – это всегда загадка/разгадка, вопрос/ответ, задача/ решение.
Разумеется, вопрос не обязательно должен быть сформулирован устно,  или в титрах, не обязательно герой его должен произносить, но определенность вопрошания должна присутствовать. Иначе никакого сообщения, никакого message быть не может. Message – это ответ на жгучий вопрос. «Не могу молчать!» Толстого, «Стою так и не могу иначе», «Послушайте, может быть, вас это заинтересует» и тысячи других вариантов. Интонация эмоционально-ценностная может быть разная, разной силой громкости . Но если нет вопроса, если нет проблемы… Помните каламбур: «И на все ее ответы он вопросы задавал»?  Не это, что мы делаем после просмотра, пытаясь задать вопросы про те ответы, которые мы уже видели на экране? И понять – это те самые вопросы, которые нас так волнуют, или не совсем те. Наши или чужие?
Снова возвращаюсь к теме нашего собрания про визуальную антропологию и культурные традиции. Мне кажется, тема многих фильмов – это бытие как память.
Вопрос ставится так: что такое память и каково ее значение в нашем существовании? Причем, не память как способность припомнить то, что было вчера и позавчера, а в том обращенном к Распятому смысле, что прозвучал из уст благочестивого разбойника: вспомни – значит, сохрани мне мое бытие и после смерти, даруй мне жизнь вечную. Или «сие творите в воспоминание мое». А  что «сие»? А то самое, что творилось во время оно на Тайной вечере: причащение Телу и Крови Христовой.
Память внутри традиции — не только восприятие. Не то свежее, незамутненное восприятие, через которое будет принята правда болящего, умирающего, вопиющего в несовершенстве бытия, о бессмысленности прожитой жизни и жизни как таковой.. «И жизни-то никакой у меня не было», – говорит Геннадий в фильме  Шиллера, напоминая и нам об обреченности, об изнасилованности каждого из нас нашей же жизнью. Не только это и не совсем это! Что еще хотят донести до нас оказавшиеся на экране наши современники! Вокруг них дети, внуки, племянники. Кто-то учится, кто-то усиленно вспоминает, что он видел когда-то, кто-то скармливает ее Зеленому Змию (жидкому или валютному). Все участвуют в деянии  под названием «поминовение,  бытие как память».
Проблематизирована, под большой  вопрос поставлена сама наша возможность и способность что-либо помнить, чтобы силой памяти быть. Это экзистенциально-прагматическое человекотворящее значение памяти. Поэтому мы и говорим о проблеме визуальной антропологии.
Знаете, Вы в своих великих творческих дерзаниях, в мечтаниях об  авторском кино обещаете  нам светлое будущее из условного XVIII или XIX в.в.! Вы как романтики, авангардисты или большевиками, что друг за другом, век за веком все обещают и  обещают нас «авторски осчастливить»!. Мы даже до сих пор Вам, великим творцам, немножко верим. Может и в правду , что-то сотворите вы для нас?
Но мы настаиваем, что у поминовения, у памяти, у предания есть своя правда, и задаемся вопросом: «А можно ли  творческими средствами участвовать в ПАМЯТЕТВОРЕНИИ?» И с помощью него – в жизнетворении и в жизнесохранении, потому что «все есть» тремя способами: либо его можно сделать, сотворить, либо его можно получить от кого-то (или отнять), либо, если оно уж есть, его можно сохранить.
Вспомните перечисление ипостасных действий Бога-Отца, где он назван Богом-Вседержителем, наряду с именем Бога-Творца.  й в Никейском символе веры: там наряду с названы Бог-Творец. Вседержитель, держащий в Своей руке, Своими мудрость., могуществом и милосердием порядок сотворенного Им мира. Сохранение – столь же фундаментальных человеческих отношений в жизни, как творение и спасение (в жизнь вечную). Об этом идет речь.
Поэтому я с таким маниакальным упорством и настаиваю на вопросе об этнофутуризме. А как к нему относятся? Поэтому  этнофутуризм – это дерзновение, если угодно  – гуманитарная инициатива. Обычно считается, что этнос – это нечто  идущее  издалека,  воспроизводящееся, лишь несколько  меняющаяся реальность. Но чтобы относиться творчески, футуристически к своей этничности, к своей причастности целому народной жизни … это уже дерзновение! Мне даже на слух нравится эта лексическая конструкция! Поэтому я ее и выставил на обсуждение.
Попытайтесь про это не забыть, может быть, скажете что-нибудь, порадуйте нас своими мнениями на этот счет. На сем я открываю последний тур нашей трехдневной дискуссии.

Евгений Александров: Главное в нашем деле – это позиция автора, который стоит между реальностью и зрителем. У меня в связи с этим вопрос: если уж мы заняли эту позицию, можем ли мы позволить себе искренне или для удобства прикрыться званием ученого и сказать: «Я, будучи представителем науки, предполагая, что я занимаюсь человеком примерно так же, как ученый занимается изобретением механизмов, могу себе просто позволить фиксировать эту действительность?» Это вопрос и к себе и нашему сообществу…

ОЛЕГ ГЕНИСАРЕТСКИЙ: ЕВГЕНИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ, А ПОЧЕМУ «КАК УЧЕНЫЙ», ПОЧЕМУ НЕ ВАША ПОЗИЦИЯ В МИРЕ ТЕХ САМЫХ ТРАДИЦИЙ, ПРЕДАНИЙ, О КОТОРЫХ МЫ ГОВОРИЛИ, ПОЧЕМУ НЕ ВАША ПОЗИЦИЯ В САМОЙ КУЛЬТУРЕ, В САМОЙ ЖИЗНИ? ПОЧЕМУ НАДО ПРЯТАТЬСЯ ЗА УЧЕНОГО, ЗА КИНОШНИКА?

Евгений Александров: Я об этом и вопрошаю. Можно ли вообще позволить себе прятаться? Хотя для человека от науки, который занимается гуманитарными проблемами, на мой взгляд, нельзя автоматически переносить те постулаты, которые существуют в науках технических, физических, естественных, хотя и там устранение исследователя как личности – тоже большой вопрос…

Олег Генисаретский: Речь идет о позиционировании, о выборе позиции, но с одной оговоркой: это не позиция автора, это позиция, которую занимает автор. А сама позиция не автором создана, а это позиция в пространстве жизни, культуры, веры – где-то она должна быть. Вопрос в том, как ее занять, что значит самоопределиться, позиционировать?

Светлана Колесниченко: Я, может быть, даже вынуждена позиционироваться в определениях проф. Генисаретского как смотрящий и слушающий то, что здесь говорится. Задача, которую я пытаюсь здесь решать – это задача понимания. Как у бывшего профессионала в другой области, у меня сразу возникает вопрос вот какой: термин  «этнофутуризм», «футурум» – будущее… если есть будущее, значит, есть обязательно управление. К вопросу о том процессе, который происходит здесь и там, у меня возникает вопрос: а собственно, чем мы управляем? Это, кстати, сегодня тоже было сказано. Прежде всего, у меня возникает представление, что процесс понимания, которым я должна управлять как человек, отнесенный или самоотносящийся к какой-то личности, культуре, очень трудный, потому что портфель знаний достаточно невелик у воспитанника советской школы, трудно и потому, что это процесс рефлексивный. Следующий момент. Скажите, понимание – это непрерывный процесс или дискретный?

Евгений Александров: Я думаю, что понимание – скорее дискретный процесс, оно эпизодически накатывает, случается с нами.

Светлана Колесниченко: У меня представление, что в непрерывном процессе размышления, наблюдения и т.д. происходит некий прыжок на какую-то платформу, на которой я вдруг понимаю, что я понимаю что-то. Я просто приведу пример, как меня спихивают с этой платформы. Прекрасный пример –  фильм «Лицо кавказской национальности». Во-первых, мне задано время: сколько я смотрю и стараюсь понимать, во-вторых, в начале автором так все выстраивается, что к середине я уже все поняла и сижу, жду, когда у него будут проверять документы во второй раз. Я понимаю, я довольная и, так сказать, очень благополучная. И когда меня сбрасывают с этого понимания, не предъявляя вот этой рифмы, помните: «Читатель ждет уж рифмы «розы», возьми ее скорей», понимание разрушается, возникает новое понимание, которое – благодарность автору, который отказался от достаточно примитивного повтора. Затем возникает следующая позиция, в которой нужно непрерывно плыть в этом процессе понимания, а потом опять подпрыгнуть на следующую платформу более широкого или более глубокого понимания. И тут я вспоминаю, это называется скользящим процессом, скользящим методом управления, как яхта идет против ветра, галсами. Получается, что сначала я непрерывно размышляю, понимаю, затем я вспрыгиваю на эту платформу понимания, меняю галс, просто общим порядком, вообще эту ситуацию целостно воспринимаю и понимаю, потом опять меня сбрасывают с этой платформы, я опять начинаю размышлять над этой ситуацией, набирая какие-то параметры того, чтобы воспринимать ее по-новому. Этот процесс всегда целенаправленный. Это галсирование всегда предполагает, что я иду на ту точку, есть какой-то маяк, к которому я иду. Фактически мои горизонты, как человека самоуправляющегося, если я на этой яхте, зависят от того, где я поставлю эту точку: вот здесь, на том берегу, в 20 метрах, на речке, или я выйду в океан и буду стараться идти на солнце. С этой точки зрения, мне представляется, что я сначала представляю до того берега, а потом, когда доплыла до него, назначаю себе следующую цель и опять иду теми же галсами. И тут мне вспоминается, что ведь кроме эдипова комплекса,  про который мы все хорошо наслышаны, есть еще и эдипов эффект в управлении. Вот как раз эдипов эффект футурологи трактовали таким образом: царь Эдип ушел потому, что он хотел, чтобы предсказание не сбылось, он пытался управлять будущим, он отметал предсказанную ему судьбу, для этого ушел из своего царства. Ему не удалось, это уже судьба. Тем не менее, он пытался. Фактически все управленцы пытаются этим заниматься – уйти от плохого будущего.

Олег Генисаретский: Выступление г-жи Колесниченко очень хорошо обозначает ту меру нашего взаимонепонимания, которая здесь складывается. Когда я говорил про источники понимания, я поставил логическое ударение на слове «источник», имея в виду, что не  я  являюсь его источником. Внутри нас, наше «я» не является источником понимания. Вопрос в том, где эти источники лежат. Знаете, это такое правило комментирования классических текстов. Вообще, повезло искусствоведам, литературоведам, филологам, некоторым правоведам. Есть науки, в которых точно известно, что является первоисточником: священные книги, либо какие-то классические тексты. Когда ты работаешь с классическим текстом, ты принимаешь презумпцию правильности. Берешь, к примеру, в руки одну из Вед и говоришь себе: все, что тут написано, правильно, мудро, прекрасно! Если я чего-то не понимаю, так это я не понимаю, а не там так непонятно написано. Значит, я должен изменить свое понимание, я должен ресубъективироваться. Я должен перестроиться, должен понять, как надо  правильно понимать этот заведомо правильный текст .Такова аксиоматика традиции. Как сказано в одном из евангельских текстов: «Где сокровище Ваше, там и сердце Ваше». Не сокровища в вашем сердце находятся, а наоборот: где источник,
Аксиоматика визуальной антропологии того же рода: правильность, совершенство того, что я показываю, в правильности и совершенстве того, на что я смотрю.  А чтобы это увидеть и представить, я сам должен быть готов к акту смотрения,  должен суметь соответствующим образом изменяться, настроиться.
Где и как я в мире с традициями? Одно дело мир без наследственности, без традиций. Понимаете, вся эта наука, весь художественный авангард по природе таков, что он бездетный, бессемейный, безнаследственный. Либо мы творим в мире, где есть наследственность и предания, либо нет. Если есть, то как в нем и с ним быть?

Анатолий Жохов, философ, музыковед: Один из самых экспрессивных отзывов, который я услышал после лекции в поселке Большое Сосново для учителей начальных классов звучал следующим образом: «Ну, блин, вы нас и возбудили!» Так вот применительно к сегодняшней ситуации теперь я сам о себе могу сказать: «Ну, блин, и возбудила же меня эта визуальная антропология!» Я, в общем-то, в этот мир вошел еще в прошлом году, весной, в Ключах, где познакомился с Евгением Васильевичем и с его фильмами, с его работами, отношением. И по сей день получается, что я время от времени возвращаюсь к этому явлению. Что бы это значило?
Очень славно, на мой взгляд, что перед этими двумя днями показа фильмов по визуальной антропологии накануне вечером, даже ночью, была показана классика визуальной антропологии. Если уж на что опираться, то, прежде всего, можно оттолкнуться именно от классики. Я помню то ощущение, которое меня, действительно, поразило: фильмы того же Ветрова и других режиссеров, которые были показаны, шли в полной тишине. Вот эта полная тишина, эта гробовое молчание в данном случае послужило для меня ключиком, благодаря которому я смог внести больше отчетливости, ясности, стал лучше понимать направленность этого действительно очень своеобразного и глубокого течения – визуальная антропология. Вообще надо сказать, что ту ситуацию, в которой я сегодня оказался, я бы эмблематически сегодня для себя обозначил следующим образом: оглядываясь на Олега Игоревича, я бы назвал ее так: «У озера Генисаретского». Перечитывая последнюю главу Евангелия от Иоанна, 21 главу, каждый раз поражался той удивительной тишине, которая веет со страниц этого эпизода, когда воскресший Христос у озера Генисаретского встречается со своими учениками и тут для меня очень важен эпизод обращения Христа к Петру: «Любишь ли ты меня?» – задает вопрос Христос Петру, причем задает ему три раза, каждый раз слыша от него ответ: «Я люблю тебя, Господи». Петр даже опечалился, почему он трижды его спрашивает. Так вот в данном случае это вопрошание, о котором сегодня уже шла речь, вопрошание бытия, этой реальности к человеку, любит ли человек эту реальность, это бытие, это опять-таки послужило ключом к разгадке этой своеобразной тайны, такого течения, как визуальная антропология. Сегодня Олег Игоревич помянул и литургию. В православной литургии, среди гимнографии, среди жанров литургии есть жанр акафиста. Что любопытно, в акафисте все это изощренное плетение словес направлено на то, чтобы подчеркнуть абсолютную и полную тишину. Точно так же, например, и пение, как ни странно. Вроде бы сама природа музыки такова, что это некое нарушение тишины, но пение, особенно знаменное во многих фильмах, которые и сегодня, и вчера были показаны, есть старообрядцы, которые сохраняют это знаменное пение. Знаменное пение, одноголосное, – это тот мир, который, действительно, каким-то образом человека приобщает к тишине. По моему ощущению, визуальная антропология направлена на то, чтобы приобщить человека к некой тишине. Невольно вспоминается Людвиг Витгенштейн с его логико-философским трактатом, в финале которого сказано: «То, о чем нельзя говорить, о том следует молчать». Вообще, для меня будущее визуальной антропологии, такой футуристический взгляд связан с тем, что человек мало-помалу, хочется на это надеяться, будет воспитывать в самом себе чувство этого прикосновения к тайне, прикосновения к молчанию, к тишине. У меня дома живет одна-единственная рыбка, гурами мраморный. Думается, за что я люблю эту рыбку? Она сама по себе красивая, но сам себе признаюсь, что более всего я ее люблю за то, что она молчит. Эта ихтис, эта рыбонька помалкивает. За это я ее люблю. У меня в то же время живет птичка – чижик. Очень славная птичка, которая великолепно поет, особенно когда я на скрипке начинаю играть, она тут же вступает со мной в дуэт. А за что я люблю птичку? Как раз за то, что она не молчит. Если бы она молчала, я бы, наверное, ее выпустил. Но она великолепно поет, за это я ее люблю. Точно так же и здесь: для меня визуальная антропология с одной стороны, и документальное кино, с другой, – это те самые рыбка и птичка. Все-таки в документальном кино информационный момент выступает на первый план, а визуальная антропология – именно ВИЗУАЛЬНАЯ, это не аудиоантропология, но, прежде всего, для зрения нечто. Здесь момент информации, понимаемый традиционно, отступает на задний план и здесь выдвигается задача головоломной сложности прикосновения к этой реальности, которая есть тайна. Спасибо.

Олег Генисаретский: Спасибо Вам, Анатолий. А я хотел бы сейчас попросить Ольгу Христофорову сюда выйти по одной причине: у меня есть к ней вопрос: когда мы говорим «бытие как память», то память-то свою мы справляем сейчас. Иллюзия о том, что память – о прошлом, не должна нас путать. Суждение о том, что «бытие как память» говорит о том, что память – сейчас, в настоящем. А раз она в настоящем, она и к будущему относится? Знаю, что Ольга подготовила несколько сборников по актуальной этнографии, нашей современности. Вот я попросил бы эту тему также немножко затронуть, чтобы не было иллюзии исключительно ретроспективизма.

Ольга Христофорова:.
Во-первых, важные вещи – это каналы коммуникации, о которых вы задавали вопрос и о том, можно ли быть проводником чужой воли?  Вообще говоря, роль совершенно неплохая и можно сознательно выбрать эту позицию. Как известно, апостолы, которых, правда, двенадцать, а не сорок, были проводниками этой воли. Важно понимать, чью позицию ты озвучишь, на чьей позиции находится автор и есть ли та воля, которую вы передаете.
Во-вторых, из всех фильмов, которые я смотрела здесь сегодня, только первый фильм Кати Ягафовой дает внятный ответ на этот вопрос. Он его ставит и отвечает на него словами, которые говорит одна из некрещеных истинных чувашей. Что она сказала, в первый момент кажется логической неувязкой: «Наш Бог не умирал и не воскресал, но у нас один Бог». Это, мне кажется, сознательно вставлено в фильм и как нелогическая неувязка и как ответ на вопрос, как Катина позиция в этом отношении к вопросу об этнофутуризме.

Олег Генисаретский: Я еще прошу вас прокомментировать визуальную антропологию современности. В одном из последних сборников была Ваша статья «Визуальная антропология и современность». Память, традиция, то, что говорила героиня Екатерины  – это, действительно, относится к будущему?

Ольга Христофорова: Да, конечно. Если бы я была ненкой или чувашкой, я бы, возможно, находилась на более определенной позиции. Ю.Семенов, известный этнограф, на предпоследнем конгрессе антропологов и этнографов в Москве в секции по будущему этноса озвучил вполне внятную позицию: «А нужно ли это оживлять, если что-то естественно умирает?»

Олег Генисаретский: Если что-то естественно умирает… Да, да, мне нравится точка зрения Корчика, которого очень сильно ругали в свое время за то, что он боролся за право ребенка на собственную смерть. Его упрекали в бесчеловечности и т.д. Да, но это тоже тогда должно быть какой-то осознанной позицией. Действительно, есть такой морской обряд – надевать чистое белье перед смертью и идти в бой. Но эту позицию надо тогда как-то ритуально обустроить. Просто равнодушное взирание не есть позиция. Вы согласны?

Реплика из зала: Разговор, который сейчас здесь происходит, гораздо круче тех фильмов, которые здесь показывали. К своему сожалению, эти фильмы я просмотрел. Плохие фильмы, ребята, на самом деле, плохие фильмы, а разговор хороший. Разговор круче, чем фильмы, раз в десять или в двадцать. Вот мое мнение.

Олег Генисаретский: Спасибо. Мнение, я бы сказал, отрезвляющее. Андрей, может быть, ты свое суждение более определенно скажешь? На самом деле, то, что сказала Ольга… там был еще один момент, на который стоило бы обратить внимание и отдельную тему вывести. Ведь мироотношение и жизнеотношение, которое свойственно традиции, действительно, таинственно, позиция проницательного, нежного пропускания через себя чревата, в частности, обестаиванием. Понимаете, вот фильм про юную певицу, который вчера был показан, – я до сих пор не могу отделаться от гнетущего и абсолютно антипедагогического впечатления. Все родительское во мне вопиет, потому что мы экранно прикоснулись к чему-то, что просто вопиет о помощи. Запах человеческой катастрофы просто совершенно очевиден. Где-то этот метод может оказаться подсматриванием за недозволенным. Вообще, этот вкус таинственности, тайнодействия и тайнознания, сохранения дистанции и чувства того, что такое всевидящее око антрополога – очень неубедительная фигура отношения к жизни. Андрей!

Андрей Шемякин: Я хотел бы сказать по поводу памяти. Я так понимаю, что вы задаете пространство обсуждения памяти как культурной функции, определенной онтологической силы,. Мне кажется, здесь адекватное обсуждение. Память обладает двумя сторонами. В традиционных культурах отношение к памяти двоякое. И разница очень принципиальная: это собственно память, особенно которую мы сегодня видели, память предков, память своих собственных родных, вступление в связь с первопредком каким-то образом, и память, как она понимается, в древней культуре – как одна из самых страшных сил, уничтожающих сознание, процесс выхода на высокий уровень сознания, т.е. как то, что меняет сознание через количество каких-то ненужных и разрушающих человека образов, которые возникают, всплывают. На самом деле, это, действительно, вопрос визуальных антропологов: есть ли сейчас метод, способ работы с тем, что и как должно становиться предметом памяти не только, кстати, визуальных антропологов, которые снимают, но и всех тех, кого он увлекает через показ на экране. Допустим, на примере фильмов. Меня очень сильно поразил фильм ребят из Пермского института по поводу священного топора воспоминания. Поразительная вещь заключается в том, что ребят включают в их родовое воспоминание, т.е. их постепенно включают в такое пространство, где они должны вспоминать своих предков с необходимостью, иначе там что-то случится. Вернутся какие-нибудь духи того дома, которые это все организовали. Но, самое поразительное, для тех, кто снимает, эта реальность уникальная. Посмотрите, как интересно получилось: нас увлекли. Если эта реальность подлинная, что, действительно, в этот момент погрузили в родовое воспоминание, то это и есть важнейшее и сильнейшее событие. Студенты светского учреждения, которые давно уже отвыкли, наверное, просто изучают, и вдруг сами становятся вовлеченными в традицию воспоминания. На самом деле, для работы с этим и с тем, что, собственно происходит с собственно родовой традиционной памятью человека, который приближается к этим пространствам, это вопросы пока еще абсолютно не решенные, а подвешенные. Но они имеют прямое отношение к фокусу этнофутуризма, а именно к вопросу оппозиционности.

Олег Генисаретский: А можно вас не секунду задержать? Да, есть тут пафос открытия, но можно ведь сказать и так: визуально-антропологический образ – это экранно инсценированный синодик. Не сохранилась (или опущена?) поведенчески выраженная часть обряда?, А синодик, поминальная книга,  что была в каждой семье, а у многих и  лично,  ее просто вычитывали, или с воображением, с представлением, т. е. инсценировано?
Может ьыть вопрос  в  ругом; по поводу каждого визуально задокументированного факта обрядовой  культуры можно спросить, редукцией (сокрашением и упрощениме) какой развитой, высокой формы он является?
Дано: бытование на данной территории, в данное время, среди членов данной группы некоего обряла.  Но когда мы пристально всматриваемся в него, часто видими в нем вырождение исторически предшествовавшей развитой формы? Это что – идеализированный «недосягаемый образец», идеальный тип, на фоне которого реальны факт выглядит как вырождение, или оно и впрямь имело место?
Правы ли психовиртуалисты из Института человека РАН, провозгласившие, что «психология ангела – ключ к психологии человека». Что более развитая форма является основанием для трактовки менее развитой, а не наоборот?
Уж коль скоро мы имеем в традиции развитую форму, то почему мы о ней не вспоминаем? И не является ли сама память памятью о совершенстве?  Когда мы говорим о корнях, о первоистоках, мы всегда имеем в виду чистую, доподлинную,  более совершенную и истинную форму, вспоминая  «Будьте совершенны, как Отец ваш небесный!»
Это ли не парадокс этнофутуризма и визуальной антропологии, крайне важный для нас!
Да, героиня последнего фильма, а кличут ее Поповна, оказавшись в ситуации, когда все сгорело, книг нет, храма нет, но есть ее память, восстановила обряд крещения, использовав при этом заговорные тексты. Как ведунья, колдунья, как  психопрактический оператор (можно как угодно её называть) она осуществляет восстановленное действие «крещения». Делая этим человечески великое дело, потому как некому больше его делать в округе – только она знает и умеет. Факт этого действия экранно засвидетельствован. Он наверняка для чего-то пригодится будущим исследователям.  Возщможно, он будует  интересен любознательному зрителю. Но это не умаляет того факта, что крещение – это церковное таинство, что оно имеет литургический чин и евангельский текст.

Владимир Кляус: В принципе, мы опять говорим об источнике. Источник находится в той традиции, к которой мы обращаемся. Она для нас является этим источником. Действительно, поразительно было то, что произошло с памятью, в данном случае с бабой Евгой. Это очень важно, что я называю. Она не колдунья и не знахарка, в других деревнях произносят другое слово – «дьячить». Они – дьячихи. Только Выкирин называет ее попом. Но, несмотря на то, что у нее произошло размывание традиций, в данном случае в этом локальном месте эта традиция самодостаточна, потому что люди живут в ней. Они самоидентифицируются в этом мире. Им достаточно того, что их крестила баба Евга. С другой стороны, конечно же, есть чин. Но совсем недавно была встреча с одним из священников из Рязанской области, и он проговаривал про поминальный обряд. Был разговор про крещение. Как быть, когда в нашей сегодняшней жизни очень много некрещеных, которые умирают, а поминовать-то после этого нельзя, и священник говорит удивительную вещь: «Вы знаете, достаточно кому угодно, кто есть рядом, хоть водой из лужи побрызгать на человека и сказать: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа» троекратно. И этого уже достаточно для того, чтобы потом этого человека считать крещеным и проводить чин поминовения в церкви. Это то, что происходит с нашей памятью. А синхронный срез… В чем вообще сила старообрядческой традиции? В том, что она продолжает жить сегодня независимо от того, что с ней происходит. В каких-то местах она сохранилась очень хорошо, в других, как допустим, в Укыре, каноническая традиция совершенно исчезла. Что касается своей позиции, ученого, то я за нее не прячусь, но другого у меня просто нет. Более того, она еще сложнее заострена, потому что я как футурист занимаюсь только текстами и с художественной стороны я с трудом могу оценить некоторые фильмы. Но, исходя из этой позиции, которая является для меня пониманием, я ищу ту память, которую представляют нам эти фильмы. Допустим, фильмы пермские. Первый фильм замечательный. Происходит прощание. Но перед этим-то было прощание с покойным. Куда оно-то делось? Почему не было зафиксировано? Вот есть прощание с покойным и прощание поминок сорокового дня с этим человеком, который замечает этого покойного. Если бы это была первая часть, то мы получили бы, действительно, хороший срез этой памяти. Для меня как для исследователя это важно в первую очередь. Что касается замечательного материала по второму фильму, опять, какую мы видим память? Да, действительно, предшествующая наука, плохо выезжая в поле, плохо работая с исполнителями, не сумела зафиксировать этот обряд, ничего о нем не спрашивала. А начали спрашивать, то и получилось. Есть такой принцип в поле: что знаешь – то и спросишь, что спросишь – то и найдешь. По сути дела, достаточно было один раз получить этот ответ, который хранится в этой традиции, и получить уже массу записей. Другое дело, что по сути дела ни одного настоящего ритуала мы здесь не увидели. Фактически, нам показали структуру этого обряда. Кáк это происходит, но ни одного настоящего ритуала. И это сильно обеднило материал, несмотря на большое количество опросов, параллельных записей и т.д.

Елена Четина, Пермский университет: по поводу похорон Пети Гладикова. Дело в том, что там не было обряда. Мы ведь зафиксировали и собирание котомы уже на излете, почти не помнят. Вы заметили? Он и встал не так, и поправила сватья – встал не под матицу, хотя как он застегнул рубашечку, как приготовился, как Колю называли Петей – это тоже важно. А во время похорон вы обратили внимание, как он умер? Там не было никакой обрядности. Т.е. ее уже нет, и мы зафиксировали тот обряд сорокового дня, который остался. Хотя если это интересно, я могу показать полевые записи подлинной обрядности, которые мы зафиксировали в райцентре: трое бабушек, сейчас уже одна из них умерла, зимой мы фиксировали, как они вспоминают и как они ездят бригадой эти плачи поют, а потом мы фиксировали котому уже по ней, на ее сороковой день. Но это у нас в полевом материале. Мы это покажем, а здесь мы фиксировали реальность, в данном случае живая ситуация, то, что было. Второй вопрос по поводу чер-эшлана. Чер-эшланживой был, как раз чер-эшлан на нас. У нас не получилось его смонтировать в полной мере по техническим причинам: одна из кассет застряла в камере. Достанем, сможем что-то сделать, мы его покажем. И еще два реальных чер-эшлана у нас сорвались. Мы пришли поздно, нам сказали: «Покойники еще спят». В следующий раз хозяйка очень плохо себя чувствовала. Вообще, у нас зафиксировано десять чер-эшланов. Здесь мы сознательно остановились на воспоминании об обряде, а следующий, когда появится возможность досъемки, все смонтируем в смотрибельной манере, конечно, я понимаю, необходим полный, не сконструированный, а один целостный чер-эшлан. Т.е. такова была изначальная задумка: здесь мы сделали такое своеобразное проблемное знакомство, о чем я попыталась сказать во вступительном слове.

Олег Генисаретский: Поскольку время наше подходит к концу, я рискну градус вопрошания несколько повысить.
Посмотрите: вопрошание о будущем происходит в условиях жесткой гуманитарно-экологической конкурентности. Некоторые, как  Валлерстайн, Фукуяма и Хантингтон, говорят о  предстоящих цивилизационных и  гуманитарных войнах (между . Севером и Югом, между новым «этнопролетариатом» и транснациональной финасовой олигархией, или между исламом и христианством). Да и у нас под боком вопрос о выживании, о примлемых образах жизни звучин под скрежет разных баталий: на рынках психо- и шоубизнеса, политических и конфессиональных амбиций. Вот сейчас, пока мы тут сидим, я думаю, тысячи тренингов идут в стране, на которых люди осваивают психопрактики, ритуальные процедуры, принадлежащие абсолютно разным этнокультурным и конфессиональным традициям. Причем это делается сознательно.
Тот факт, что после психоанализа вся психосфера стала предметом образовательного, трениногового, промоутерского дела, уже сам по себе о чем-то говорит. Ведь все эти практики бытовали  ранее в условиях присокровенных, как утаенные: были тайные книги, тайные знания, так они практиковались, только «свои» должны были их знать. Во-вторых, действовала презумпция: «Ну, мы-то как-нибудь…». Одни думали, что всех перекрестят, другие, что все переобрежут, третьи надеялись на силовое вмешательство, на замещение, вытеснение. Ситуация, в которой мы все живем, не такова. Когда перестали думать о «пере», образовалось нечто вроде конкурентности (как ни глупо это слово здесь звучит). Началась «война богов», как выразился Макс Вебер.
Или, как высказалась  героиня явгафовского фильма : «Одними истинными традициями не спасешь истинную веру. Надо, чтобы и в школе, и в клубе, в кружках и школах это было. Тогда, может быть…». А побывай она на нашем семинаре, чего доброго, добавила бы к этому списку еще и  визуальную антропологию!. А еще психотренинги!
Но согласитесь,  эти вопросы как бы сами собой возникают, они не со стороны придуманы: их носители традиции сами задают. И логика тут проста: а) хотелось бы выжить именно в том образе жизни,  в той вере, в которых родились; б) для этого нужны усилия и условия; в) мы начинаем выбирать, какие усилия приведут к более значимому результату. Это уже почти рефлектированный традиционализм (с народной этипологией, этнологией и теологией).
Дальше вопросы уже к нам. Занимаясь визуальной антропологией, психотренингами, изучением традиций, продвижением элементоа восстановленного культурного этикета , мы в этом их, носителей традиции,  выборе как-то участвуем? Мы на него ориентируемся? Мы готовы отвечать на вопрос о том, а как сделать так, чтобы нечто подержалось?. Да, все живое бренно, смертно. То, что умирает, умрет. Но есть воля жить. Ученый, конечно, может с трибуны думать: а может так, а может, этак. Но есть же живые, «реальные» сообщества людей, которые проявляют волю быть, «образиться», длить свое бытие. На эту волю приходится реагировать, с ней соотносить себя. Спрашивать себя про свое самоопределение: а ты в этой воле быть, в этой мощи участвуешь или нет, то есть в условиях не просто разнообразия и многоцветия, а состязательности, конкурентности? Ситуация выбора вер, которая зафиксирована в нашей начальной летописи, не воссоздается ли теперь? Не является ли  одной из составляющих того, в чем мы сейчас живем? А если это еще учесть, то как будет выглядеть вопрос об этнофутуризме?

Евгений Александров: Есть две стратегии управления: когда ясна цель, ясны средства и ясен маршрут, нужно поставить людей в шеренгу и отправить их по этому маршруту и очень точно привести к цели. Есть другая стратегия управления – когда человеку дают возможность самому осуществить выбор, ему предоставляют определенное поле различных возможностей для продвижения и обращаются к нему, к тому, что в нем заложено, и предлагают выполнить определенную стратегию. Это не значит, что во втором случае нет цели, она должна быть, но эта цель не прибита гвоздем к небу, она где-то там парит. Предполагается, что у зрителя есть возможность самому этот свой маршрут каким-то образом осуществить. Более сложная задача, но, мне кажется, что первая стратегия себя в какой-то степени исчерпала.

Олег Генисаретский: Но нам сегодня же героиня сказала: «Начнут родители воспитывать по-чувашски, вырастет чуваш, окрестят они его в детстве, будет крещеный». Это же не тоталитаризм государства, извините, это совсем другое. Это традиция, живым образом передаваемая. А когда я сам, среди чего я сам? Кому не знаком этот соблаз: письменный стол, тут лежит Евангелие, тут Коран, тут Тора, у кого не было письменности, про тех этнографы все написали, я обложился всей этой «информацией», читаю и творю «новые миры». Или пролистываю каталоги, смотрю  фильмы антропологические – про разные исповедания и культурные традиции. Что происходит? Крутой балдеж!

Евгений Александров: Когда ты вырос в традиции и живешь в устойчивой традиции, то у тебя, в общем, особых проблем нет: либо ты продолжаешь с ней жить, либо ты с ней рвешь и уходишь. Когда мы живем в ситуации, когда традиции либо совсем развалились, либо исчезают у нас на глазах, мы можем искать поддержку и силу этой традиции только в том случае, если мы начинаем ее любить, если мы начинаем верить сами, что в ней есть что-то для нас спасительное. Помогаем ли мы своими фильмами полюбить эту традицию? Или мы просто говорим: «Да, эта традиция, в принципе есть, мы пришли, ее увидели каким-то образом и зафиксировали». И что? Произошел тот самый контакт – мы влюбились в эту традицию? Или говорим: да, в общем-то, забавные ребята, вот там топор у них висит?

Олег Генисаретский: Лучше всего в жизни мне удается сватовство, поэтому мне нравится эта позиция – помочь полюбить. Г-н Филимонов, можно Вас нижайше попросить выйти к микрофону и преодолеть отвращение к родному слову и сказать нам нечто,  например, по поводу своего последнего фильма, или как-то иначе проявив себя…

Леонид Филимонов: Это состояние, которое Олег Игоревич назвал предельным, вопящим состоянием, возникало у меня неоднократно во время съемок и почему-то я с какой-то, совершенно сумасшедшей направленностью направлял свои мысли, движения в состояние, чтобы передать это состояние. Когда я уже успокаивался и садился к монтажному столу, делал первые наброски, мне становилось совестно, что я так глубоко залез. На самом деле, я не понимаю, где правда: можно так залезать, нужно так залезать? Можно так вопить, нужно так вопить? Или нужно оставить это без внимания? Для меня это вопрос открытый. Тем не менее, мне хочется въесться еще глубже.

Вопрос из зала: Если представить гипотетическую ситуацию: к этой девочке приехала другая съемочная команда, что у них могло бы получится?

Леонид Филимонов: Грешным делом, мне наплевать на эту команду, что у них получится. То, что хотел, я эту ситуацию воспроизвел и обнародовал ее. Что получится у другой съемочной группы? Я могу только пожалеть эту девочку, потому что ей достанется. Она в такой двойственной ситуации находится: с одной стороны, эта дурацкая, так называемая совковая традиция, традиция администрации, окружения, а с другой стороны – традиция, которая возникает из глубины и никогда там не исчезала. Она не может исчезнуть. Понимаете, не надо искать какого-то носителя этой традиции. Было бы состояние приема, а традиция придет.

Олег Генисаретский: Вот это — сильное суждение, не зря я Вас мучил, Леонид.

Вопрос из зала: Меня больше всего интересует проблема выбора того места, куда Вы хотите влезть с камерой. Это касалось и фильма г-на Александрова «Трое из Сергеевки», и сейчас «Яхонтов». Потому что, мне кажется, что здесь путь, совершенно непредсказуемый, воля к нажатию кнопки «Rec» настолько велика, что шедевр получается из совершенно неведомых ситуаций. Поясните.

Леонид Филимонов: Для меня важно, когда сам герой начинает говорить на своем особом языке, особенно, если это одаренные люди, мне хочется прочесть этот язык. Не создать легенду или басню про их житье-бытье, про их геройство, а показать, как этот дар сам себя формализует. Я пытаюсь прочесть это. Иногда это удается.

Олег Генисаретский: Как дар сам себя высказывает… А зачем он это делает, по-вашему?

Леонид Филимонов: Я думаю, чтобы стать формализованным и войти в культурный эгрегор или коллективное бессознательное, как хотите это называйте.

Олег Генисаретский: И это можно считать целью человеческой жизни? Если вы берете особых, сокровенных людей и за ними числите самым важным выразить себя для того, чтобы войти ну хоть в эгрегор. И в этом, действительно, можно видеть какую-то жизненную назначенность?

Леонид Филимонов:  Да, я считаю, что в этом прогресс духа.

Константин Шумов: Я немного обрадовался, поскольку заговорили на тему, на которую могу говорить более или менее профессионально, поскольку я никогда не занимался визуальной антропологией и только сегодня начал понимать, что это такое. Напоминает ситуацию Остапа Бендера, когда он сказал: «Ну, не надо больше переводить, я начал немножечко понимать по-бенгальски».
Я бы хотел сказать вот о чем. Не очень понятно, почему все фильмы снимаются о традициях, которые связаны, в первую очередь, с деревней? Насколько я понимаю, любая традиция, в том числе русская, любая национальная, наверное, родом из деревни, из этого типа поселения, но русские города насчитывают вообще-то значительную вековую историю и традиции в городах на самом деле никуда не деваются. Понимаете, можно говорить о том, что, действительно, проводятся психотренинги. Я знаю людей, которые пострадали от этих психотренингов. Но при этом те же самые люди, которые ходили занимались йогой, когда умирает мать, умирает ребенок, хоронят  по тому обряду, который сохранился. При этом неизвестно откуда берется бабушка, которая приходит, чтобы покойника обмыть. При этом люди, пусть немного спорят, немного ссорятся, но при этом знают, что гроб-то должны выносить люди посторонние, не родственники, то есть это сохраняется. Тем более, что ситуация смерти, рождения, вступления человека в брак всегда будет и будет сопровождаться тем или иным обрядом. На мой взгляд, совершенно несущественно, обряд это деревенский или городской, трансформировался он или в какой степени архаичен. Тем не менее, у человека есть потребность именно в такого рода обрядах. Пока есть эта потребность, эту потребность необходимо поддерживать.
Если говорить о сохранности культуры традиционной, то, по всей вероятности, нужно вспомнить то, что те обряды, та форма, в которой они бытовали в 12-14 веке, до 19 века, когда их начали фиксировать, не сохранились. На сегодняшний день для меня, по крайней мере, то, что делается визуальными антропологами, – это, в первую очередь, создание документа, в котором будет зафиксирована память. А память может передаваться разными способами, в том числе через девочку Юлю, которая хорошо поет, но у которой вот такие родители, у которой плохая учительница, насколько я понимаю, потому что Юлю (я немного знаком с этой ситуацией) в какой-то момент стали выдавать за носительницу русской народной культуры. Но, извините, она не является таковой, потому что есть две большие разницы: есть хор имени Пятницкого и есть хор Пятницкого. Это два совершенно разных образования. Юлю обучали русскому народному пению. Значит, хор Пятницкого был, собственно говоря, этнографический концерт, потому что Пятницкий собирал аутентичных носителей этой певческой культуры и показывал их в разных городах. Хор имени Пятницкого – это выработка особой манеры пения, которая никогда не существовала в природе. Парадокс заключается в следующем: эта манера пения становится традиционной, в том числе и для наших деревень. Это новая традиция: происходит фольклоризация того, что изначально фольклорным не было. Те же самые обряды и механизмы, по которым функционируют традиции, на сегодняшний день могу сказать совершенно четко и точно, поскольку я занимаюсь этим процессом, они уходят немножечко в другую среду. У меня сегодня защищались две дипломные работы, которые посвящены традициям профессиональных спортсменов и цирковых артистов. В традициях цирковых артистов есть свой похоронный обряд. С точки зрения фольклорной классики, конечно, не является традиционным, потому что когда умирает дрессировщик, на арене стоит гроб, вводят животных, которые проходят по кругу, на животных черные попоны, в общем, нечто черное. Традиция эта – вековая, не знаю, двести-триста, пятьсот лет это традиции. Но сейчас цирковые артисты говорят о том, что раньше было лучше. Эти наши постоянные воспоминания о том, что раньше было лучше, мешают пониманию того, чем мы занимаемся. Почему цирковые артисты говорят, что раньше было лучше. Раньше в цирке на арене всегда были опилки, а одна из цирковых традиций: когда прощаются с умершим, каждый прощающийся должен в ноги бросить пригоршню опилок. Сейчас опилок нет, постелили ковры. При этом артисты страдают и от этого, потому что меняется ударная нагрузка, они больше травмируются и т.д. Но они опилки приносят с собой. Когда-нибудь это заменится чем-нибудь, а это останется, то есть человека всегда будут хоронить с арены, когда он работал в цирке. Можно много об этом говорить, мы общались довольно много с Терезой Васильевной Дуровой. Она сказала, что она получила разрешение, благословение на то, чтобы делать похороны, которые вообще-то по всем церковным канонам запрещены. Они хоронят животных и на могилах ставят кресты, что на самом деле делать нельзя. При этом она получила на это разрешение. Это тоже своеобразная модификация, то есть любая традиция – это модификация. Пока есть потребность в обряде, обряд будет существовать. Действительно, тот самый человек, который занимался йогой, будет хоронить так, как хоронят соседи. Другое отношение к обрядам, с которым приходилось сталкиваться, – попытки сохранения обряда, которые доходили, в принципе до абсурда. Ко мне однажды приходят представители неославянской языческой общины и говорят: «Вы знаете, мы арендуем землю, нам надо пахать, а у нас нет обряда, дайте нам, пожалуйста, обряд. Расскажите, как эти обряды отправлялись в славянском язычестве». Я говорю: «Идите и пашите, зачем вам обряды?» – «Ну, хлеб же  не вырастет». Понимаете, такое абсурдное представление зачастую бывает реализовано. Мне-то кажется, что та ситуация, в которой оказывается визуальная антропология, очень хорошая, то есть можно двигаться в одном направлении, можно двигаться в другом направлении, но никогда нельзя прибегать к насилию. Потому что любое насилие как над материалом, как над людьми, которым это адресовано, никогда ни к чему хорошему не приведет.
Еще о чем важно сказать. Действительно, фольклористам и тем, кто работает в поле, иногда приходится попадать в совершенно жесткие ситуации. Но есть два типа: люди, которые занимаются собирательской работой и люди, которые работают с людьми. Для одних, те, с кем проводятся работы, выступают в качестве информантов, для других – это просто люди. Почему многие хорошие полевики, в первую очередь, вынуждены делать паузы время от времени в полевой работе? Потому что даже если ты общаешься с человеком сорок минут, ты проживаешь с ним его жизнь. Если ты проживаешь ее искренне, то через год-два у тебя где-то в голове возникнет такая преграда – ты уже не можешь этого делать. Есть пределы такого рода проживания. Когда я общался однажды с действительно хорошим полевиком, он сказал: «Ты, понимаешь, проблемы-то нет в полевой работе. Надо просто любить тех людей, с которыми ты работаешь». Действительно, мне кажется, их надо просто любить. Другой ситуации здесь быть не может. Можно не любить, условно говоря, родителей, которые плохо работают с девочкой, плохо занимаются ее воспитанием, можно не любить еще кого-то. Но если за камерами человек, который любит то, что находится в кадре, мне кажется, это назвать визуальной антропологией уже нельзя. Я понимаю, что документальное кино, может быть, можно снять, в том числе о человеке, которого ненавидишь. Но всегда надо помнить о том, что ненависть есть другая сторона любви. Это прямо противоположные эмоции. Обязательно надо любить кого-то. Необязательно выбирать какого-то конкретного адресата своей любви, но это чувство, когда человек занимается творчеством, надо испытывать обязательно. Еще что касается этнофутуризма, я приведу два примера из практики своей работы. Что касается реконструкции, восстановления, заботы об этносе, мне приходилось принимать участие в так называемом молодежном фольклорном движении, которое возникло во времена фольклорного ансамбля Покровского. Совершенно серьезно ставился вопрос о том, что надо восстановить, реконструировать. В конечном итоге, это выродилось в то, что стало называться вторичным фольклоризмом. То есть люди обособились и стали работать ради себя. Возникла следующая ситуация: люди пытались ходить в сапогах, косоворотках, в портах по улицам, пытались переносить в город ту культуру, которая, собственно говоря, была деревенской по происхождению и таковой осталась. И в результате ничего не получилось. Было совершено некое насилие над материалом, над традицией. Другая ситуация немного абсурдная в каких-то приемах. Мне приходилось принимать участие в разработке областной программы по национальным культурам, потом, в принципе, по национальному вопросу. У нас были такие же семинары, много всего обсуждали. В конечном итоге, в качестве базового понятия программы, которая была принята шесть или семь лет назад, я уже не помню точно, мы определили понятие «национальная культурная автономия». По-моему, понятие хорошее, мы ввели его в теоретическую часть программы. Какова была реакция? Реализация этой областной программы шла в том числе и через уже сформировавшиеся национальные культурные центры. Два национальных культурных центра – еврейский и татаро-башкирский – в своих манифестирующих документах заявили о создании национально-культурной автономии и попросили выделить под нее территорию.

Олег Генисаретский: Итак, на словах «обязательно надо кого-то любить» мы и остановимся. Из сегодняшней дискуссии на завтра я перенесу только один вопрос, в богоугодности которого я не вполне  уверен: возможен ли сглаз через кинокамеру?  Спасибо за терпение!. .

Поделиться в соц. сетях

Опубликовать в Google Plus
Опубликовать в LiveJournal

Добавить комментарий