Большое и малое


Автор: Генисаретский О.И.
Источник публикации: Архив автора

 

Мертвый брат
Медленные волны
Из корзины для бумаг
У камина
Урбемы
Записки о мертвом брате
Атака
Розговоры заполночь
О том, что само по себе
Take-off, или заводя Петра
В просторечии именуемое
Утраченное письмо

Мертвый брат

За неимением лучшего имени для данного начинания, оно было названо психодрамой. 
На одной из встреч, предшествовавших описываемым событиям, не помню уж кем, произнесены были слова, которыми А. Платонов назвал внутреннего человека одного из своих героев, — мертвый брат. Слова, ставшие завязью потока событий осени/зимы того длинного-длинного года. Часть из них состоялась до этой посадской тантры (вязания нитей судеб¢с), а часть после, освящаемая её тусклым светом. Не менее подошло бы к нашей психодраме  название «Фавориты луны», если бы оно не было уже попользовано Параджановым в известном фильме.
Участников психодрамы еще называли тогда «лучниками», хотя еще недавно предпочитали именовать «условно расконвоированными»,  т. е. жившими, думавшими и трудившимися сразу  по ту и по эту сторону стены, отделяющей волю от  застенка. Они по делу и без оного часто повторяли сидельческое пословие  «никому не верь, ничего не бойся, ничего ни у кого не проси». Права на него у всех из них были разные, но принцип, коему они вместе следовали, от этого ничуть не изменялся.
Вольные лучники, по условиям места   и времени отказавшиеся от формализации своих отношений, видели замену ей в единении через проживаемые состояния/события и надеялись сохранить свободу своего участия в общем для них деле у всех, кто может  их различать,  ими жить.
«Только поэзия» и общение в ее пространствах, «только дизайн» и обустройство  ими  этих  пространств. Положение вольного человека, как оно понималось членами  их невидимого сообщества, обязывало их к трем вещам: во-первых, к работе, в которой нужно было быть специалистом немалого класса, во-вторых, к общественной  деятельности с внятной гражданской позицией и, в-третьих, к определенности семейного положения, исключающей всякие двусмысленности на сей счет. Некоторые острословы объединяли эти три вещи словом «скафандр» или «сень», потому, что за этим покровом  и скрывается воля вольных людей. Пусть так, но о том речь пойдет далее.
Никак не скажешь, что деятельность вольников  нашей психодрамы осталось незамеченной «заинтересованными органами». В одной из них был даже создан Отдел неконтактных методов, призванный, — по мысли его руководства, — отслеживать пути подобной деятельности, придания ей надлежащей направленности  или же пресечения её. Что стало с  оным замыслом, мы узнали много позже.
Событийно-приключенческая часть сюжета усложняется еще двумя обстоятельствами.
Во-первых, как раз в это время были пущены в дело «концептуальные снаряды», с которыми приходилось иметь дело всем сторонам тогдашнего многостороннего сопротивостояния.
А во-вторых, тогда же на поверхность вновь выплыла тема оккультной войны, на фоне которой невинные концепты информатиков стали – не без преувеличений —  восприниматься как бомбы. Чем бы кончилась это неизвестно, если бы усилиями волонтеров-экологов не была смонтирована платформа для схождения всех интересов. Её гнезда не без злого юмора стали именоваться общечеловеческими ценностями, а основная функция — ускорением.
В конце концов, тень «Апокалипсиса» покрыла надоевшее всем сознание опасности, и  надежда вновь появилась на горизонте общей всем нам Земли.
В какой-то момент вольные люди чуть было не поддались искушению хоть отчасти формализоваться  и так родилось несколько институций, а именно: Объединение, Отдел  и Совет,  с потугами которых в области общего дела мы познакомимся ниже. Эти «органы», да проститься мне данное слово, приняли участие в ряде санкционированных проектов и дело чуть было не дошло до вливания их в Систему. Но к вящей радости тех, кто знал заранее, чем подобное вливание может кончиться, в игру вошла новая (и вечная) часть любого сюжета, в просторечии именуемая как «любовью», а на птичьем языке наших вольноотпущенников – рефлектированной эротикой.
Смерть комментатора  «Кама-сутры» в Бостоне поставила крест над попытками обойтись одной филологией в этом своем деле,  и наши романтики пустились в эксперименты, иногда граничившие с тяжкими, но зато сохранившие  всю прелесть родового быта, знания и воления. Большое им, как говорится, за это человеческое спасибо.

Медленные волны

Мы давно отказались от попыток найти человека, во всех отношениях готового к делу, которое задумали. Да если бы он и нашелся, это мало что бы изменило, ибо,  включив его в дело, пришлось бы затратить немалые силы, для экранирования естественной составляющей излучения, а во-вторых, не известно как он повел бы себя после эксперимента: ведь, приобретя навыки жесткого излучения, он всегда имел бы соблазн воспользоваться им в «посторонних целях». Наша ставка была на то, чтобы создать групповое поле, управляемое всеми участниками (наделенными для этого правом вето), в котором каждый, принятый на роль излучателя. достигал бы такой насыщенности состояния, чтобы оно и становилось субъектом-оператором программы эксперимента. Теоретически мы, конечно,  знали, что успех такой стратегии будет зависеть от радикального я избранных претендентов, но оценивать степень радикальности  не входило в наши намерения.
Ко времени начала решающей стадии эксперимента определенно стали известны имена четырех человек, излучение которых отвечало требованиям нужной мощности и  спектральной структуры.
Один из них был человеком без определенных занятий, но известный, однако, читающей публике двумя-тремя статьями о техническом применении традиционной сибирской мифики. Другого так же можно было считать дилетантом, но поскольку он отдавал свои силы и время писанию стихов и считал себя последним  древлянином и поэтом, что лучше нам следовать его самонаименованию. Третий был индологом, довольно известным последние лет семь перед нашим экспериментом. Четвертый же теперь стал дьяконом ВЗУ, а тогда был алтарником одной из московских церквей, проходя полный курс заушения, именуемый в приходском обиходе «покаянием». Друг друга они налегке знали довольно давно, но никаких серьезных дел – в нашей области – вместе не заводили, так что мы с полным правом могли считать их независимыми излучателями. А это, ясно каждому, непременное условие лучевой терапии культурных травм.
Труднее оказалось остановиться в выборе тренера-тьютера, кому можно было бы доверить подготовку четверки наших избранников (как значилось в служебных документах по этому делу). Трудность была тут в том, что последние не должны были даже догадываться, что их в чем-то наставляют,  и что они избраны для какого-то свершения. Поэтому было предложено постепенно втянуть их в какие-то общие занятия развивающего толка, создав тем самым щадящую соревновательную среду, в которой постепенно сложилась бы подходящая задаче атмосфера работы. Важно было также, чтобы в этой среде поместились символические коды, оперируя которыми тренер-тьютер мог бы в ходе экспенимента играть роль санатора, отвечающего за выживание наших излучников.
Коля Юн убедил нас остановиться на подготовке сценария режиссерского плана мультимодального сериала по мотивам древнерусской «Повести о Петре и Февронии», надеясь заодно с решением основной задачи, получить психотехнические заготовки для будущих проектов. Егор Малов, взявшийся после недолгих колебаний за подготовку избранников, должен был играть роль администратора фильма и его выпускающего редактора.
О том, как шла эта работа, мы узнаем чуть позже, а пока скажу лишь, что символическое кодирование прошло успешно, и как выяснилось в результате служебного расследования, Н. Малов прекрасно справлялся по ходу дела с контролем состояния своих подопечных,  и не его вина, что тогда  мы не знали о той роли, какую сыграли в судьбе запущенного жесткого излучения рефлексивно неулавливаемые фантазмы второго и четвертого порядков.

Из корзины для бумаг                 

Почему этим придется заниматься мне, и почему, в конце концов,  я после недельных размышлений, согласился взяться за это новое и непривычное для себя дело, несмотря на ворох других не до конца законченных дел?
Когда девять лет назад мы хоронили Егора Малова, вряд ли кто мог подумать, что кому-то придет в голову собирать сведения о его жизни и занятиях, казавшихся такими простыми и привычными для нас. Видать что-то изменилось в королевстве датском! Но, так или иначе, а решение ввести данные о его “деятельности” в архив Собрания принято и мне придется посвятить этому какое-то время.
Я познакомился с Маловым года за три до его смерти и был одним из участников учиненных им экспедиций, в которых, наряду с разными мелкими поручениями личного характера, отвечал за закупки продуктов, готовку еды и …  “сказки”, то есть подбирал тексты, прочитывал их и затем на досуге, за чаем или иными напитками рассказывал о том, что могли бы подумать о наших делах и днях другие “масаи”, как называл их Егор.
Теперь мне придется составить что-то вроде схемы его жизни, — дурацкая феня аналитиков Собрания, — чтобы в мало-мальски пристойном виде порядке поместить данные о нем в архив. Пусть другие работают с ними дальше, хотя кто это будет, мне скорее всего останется неизвестным.
Придется найти еще тех, кто когда-то работал с Маловым, знал о его планах и обстоятельствах, мог бы помочь в нашем теперешнем деле, их ни к чему не обязывающем. Плохо то, что со многими, уже известными из них, отношения у меня за прошедшие годы безнадежно испортились, с некоторыми — весьма основательно. В. Плахов посоветовал начать с И. Ковра, которого многие считали еще недавно то ли учеником, то ли послушником моего героя. Рассказывали, что у него сохранились материалы, которые собирал один из “дублей” (выяснить кто это?) в очередной группе, которую  Егор вел в Александрове. Где бы найти его адрес?

У камина

“Недавно, когда я сжигал какие-то бумаги и огонь, на котором они горели, становился сильнее, я заметил, что написанное остается нетронутым и столь же легким для прочтения как и раньше. Напротив. Я видел, как написанное чернилами, смешанными с серой, исчезает в течении двадцати четырех часов”.
У Картезия, написавшего эти слова 300 лет назад, было время думать, сидя у камина и посматривая на горящие рукописи. Что это было: не удавшееся размышление, не отправленное письмо или улика в каком то неизвестном нам деле?
Да так ли это уж важно теперь! А не поставь я кавычки, кто-нибудь наверняка подумал бы, что пишущий эти строки решительно отщепенец,  жгущий бумаги с целью замести свои неблаговидные помыслы. Но, право же, таковых у меня нет, как мне, по крайней мере, кажется. Впрочем,   жена моя иного мнения  на сей счет и вечно меня в чем-то подозревает. Но ей, как говорится,  видней.
Я лежал и молчал. Слово сказанное изобличает намерение, а если  переживаемое не мнит к намерению, к кому обращаться?  Для заклятия, иль соблазна какого!

Урбемы

В этом городе, который я сам же и выдумал, потому что жить мне попросту негде, виделись мне одни нечаянности — дел, встреч и разговоров. Правда, не понятно какие там могут быть разговоры, когда и говорить то незачем, если там все так устроилось, как сам я и хотел. Да и как не устроиться, если все устроено мною и было предусмотрено. Но почему же тогда нечаянности, спросите Вы, почему не твердая, ясная и окончательная даже устроенность? Что ж,  Вы может быть и правы: видно и в мечтах не верил я в окончательную эту устроенность. Не потому, правда, что трудно поверить, когда захочешь, просто противно было бы мне об этом и подумать.
Да тут же и все бы набежали: и мы, и мы это знаем, о чем ты здесь гордишся от себя; не ты, не ты это знаешь; ты  понаслышке это знаешь только, а мы это выголодали и недопили, а ты пил только от безделия или от привычки, не от души, как мы пили бы, если бы ты дал нам.
Нет, врешь, — кричат мне, — не потому так получилось. Ты не от преданности нам хотел повесить на себя, а не на других, это простенькое дельце: что, мол, братцы, а не взять ли нам, да не устроиться без шума и гнева, без тоски нашей и надрыва, без похмелья, то есть трезвости.
И что более всего удивительно, так это внимание: слушают, и не только слушают, но и спрашивают, представьте себе, упорно спрашивают, иногда даже с мыслью. Вот до чего довели нас нехристи, что и слова в простоте сказать нельзя, обязательно поверят и вознесут, подбодрят и ловить не станут, наскучит быстро. А потом, конечно, оплюют и огадят, и чем гадливее, тем с большим удовольствием.
Записки о мертвом брате
Прошла уже целая вечность как я снова на свободе. Среди нормальных, как называют себя мои сослуживцы и соседи, людей. Я бы об этом и не вспомнил, скорее всего, но прошлой весной умер мой избавитель, др. Малов. Мне об этом стало известно после похорон и только поздней осенью довелось побывать на его могиле. А недавно позвонила его сводная сестра и сказала, что среди бумаг покойного нашлись записи, будто бы относящиеся к моей истории. После немалого промедления я забрал их и начал читать.
Разные чувства овладели мной. Воздействие Малова на меня тогдашнего было значительным. По правде  говоря, я не помню в точности кем был раньше, до встречи с ним. Может быть, какая-то другая память поселилась во мне или в засознание был поставлен неизвестный мне наблюдатель, но все, о чем я узнал из бумаг Егора Юрьевича, показалось мне относящимся к кому-то другому.
Но все же какая-то тревожность, отдаленная, как предчувствие грозы, не покидает меня и теперь. Когда ночью, после прощания с ушедшим днем, я неожиданно просыпаюсь, все еще оставаясь в пространстве сна, ощущаю уверенность, что получил  записи своих слов, оставленные Маловым для каких-то, ведомых только ему целей.
Переписываю их теперь для тебя, чтобы еще раз не ошибиться, как тогда. Надеюсь, тебя не очень обременит знакомство с этой невнятицей.
Было одно последнее место, где он верил иметь приют в немощи своей. Иногда оно казалось ему домом, где он родился и был крещен соседским священником, домом, переставшим быть своим после смерти бабашки. Иногда случайным, чужим домом, похожим на тот, если удавалось хоть на малое время найти в нем покой; толику покоя, когда по усталости, безотчетной забывчивости или иной причине случалось в кругу снисходительного внимания друзей или знакомых пережить краткое, почти мгновенное возвращение к себе. Однажды оно, это место, показалось ему в купленном по случаю  деревенском доме и продержалось некоторое время цепкой рукою усилия, заменившего уверенность.
Он верил тогда, что есть это место, куда можно попасть навсегда, чтобы иметь приют в немощи своей, — сейчас, когда случается она, а не в старости, — чтобы вновь оказаться там, как в детской, как  в том саду, откуда был слышен голос матери или деда.
Было ли оно? Он судорожно держался за сны, видения, слова, чтобы сохранить тот дом бытия, о котором сказано: ведь надо же каждому человеку, чтобы было куда прейти!
Несколько раз весть о невозможности иметь свое место почти доходила до его ума. То в образе чьей-то измены, предательства, то в гневной хуле близких и далеких людей, то в ощущении мертвенности чувств, которые окружавшие его по жизни почему-то считали живыми и сильными, то в недоверии к их способности что-либо понять.
И вот недавно в гневе и обиде отрока, еще не рожденного и уже не родящегося никогда, отрока, его самых скрытых снов, услышал он: тебе не быть здесь!
Когда-то давно, в пустоте одного из своих московских пристанищ узнал он, что “знание невозможно”. Теперь, выходит, что невозможно бытие. Не стало, а может быть, и не было вовсе того приюта, где верил он почить в немощи своей — в неведении, неумении, сердечной слепоте и сухости.
Верил этому, потому что никогда не верил себе верою, что надмевала бы и строила силы. Верил, сохраняя в себе то, что еще способно было откликаться на боль и искать поддержки и сочувствия в других. Но вот запас доверия исчерпал себя, тело надежды, истощившись, опало на землю, как старая кожа, развеявшись ветром  недоумения и сожаления. Что-то хранившее его с детства, но так и не нашедшее себе лика перед взором его, ушло. Может статься, навсегда. А дом, приют его сердца, оказался холупой или чуланом, где как в “Подростке”, творятся вещи гадкие.
Было оно, то последнее место, куда брел он слепо и неразумно. Было что-то и помимо нечестивого упрямства, что нес он туда с собою, не отдавая никому, не владея сам. Нес не как дар, а как знак родства, будущей близости. Но оказалось, душа, как лист бумаги, тлеет, а сохранившиеся знаки уже ничего не значат.
Теперь, в этом больном, диком “теперь” нет ни места, ни знаков.
Теперь он изверг, вытравленный походя усмотрением  тех, кто могли бы стать близкими, может быть, родными во Духе Святом.
Не их в том вина и злая воля. Врач, отсекая больной орган, не мстит человеку, а спасает его, удаляя то, что ядом умертвия способно отравлять живое еще тело. Род — рукою целителя — спасает себя от самодурства своих членов, что сродни самоубийству. За то — хвала ему!
Что дальше? Возможно отсеченная, извергнутая жизнь найдет себе иное место, где можно выжить и жить, не причиняя вреда окружающим.
Но это будет уже совсем другая история, интересная другим, а не тем, кто знал его раньше.
Атака
Комната, в которой несколько знакомых мне людей (их видно) и еще много незнакомых, сливающихся друг с другом и со стенами. Похоже на трапезную: низкие каменные своды, в воздухе прозрачно-матовый цвет хурмы, кое-где просвечивающийся лицами.
Я с кем-то из знакомых разговариваю, сидя за столиком и иногда оглядывая не вполне спокойное окружение.
Как-то неожиданно сразу несколько человек оборачиваются на меня и начинают молча и почти не двигаясь что-то “делать”. В это мгновение внешнее восприятие мира полностью отключилось и весь я становлюсь каким-то анатомическим атласом, причем в каждую точку тела, в каждый внутренний орган начинает бить, давить, рваться убийственная сила. Это их “работа”. То в одном месте, то в другом становиться нестерпимо больно, смертельно; кажется, вот-вот и порвется здесь что-то, умрет. Тогда обратная сила из этого места, из этого органа оттесняет вражеский натиск и точка наибольшего воздействия перемещается в другое место. Самое странное, что не больность или опасность локального умертвия, а именно борьба, распределенная по всему телу, — вот что сознавалось во время атаки. Сколько это длилось, не помню.
Потом сознание внешнего снова включилось и опять вижу тех же людей, которые смотрят: ну как, мол, одолели? На сей раз, кажется, не совсем, но можно было и сброситься.
Когда через несколько дней я поделился случившимся с двумя друзьями, мнения их разошлись — и с моим, и между собой. Хотя, как мне показалось, энергия впечатления от рассказанного (куда более внятно, чем сейчас) вовлекла и их в продолжавшееся событие атаки.
Один из них, склонный к несколько рискованным временным ассоциациям, обратил внимание на приближающееся Преображение и назвал  атаку “ремонтом”. Это, — предположил Колязин, — какая-то “бригада сил” делала на мне текущий плановый ремонт. Делала сразу все,  что нужно было для приведения меня в порядок, как иногда за один раз на операционном столе чинят все зубы. То, что клиент-пациент при этом корчится от ужаса и боли, и орет как зарезанный, их не очень то волнует: они, ведь. Не от мира сего, а может и вовсе не видят всего этого и не слышат.
Другой, Слон-Дощатин, был смелее и сказал, что очень все рассказанное похоже на агонию и что проявление в каком-то энергетическом проявителе всех бывших и будущих болезней, “огненное искушение”. Может, добавил он, и это имеет отношение к Преображению.
На следующий день, сразу после дождя и короткого разговора в метро со свидетелями вот-вот наступавшего “акта гражданского состояния”, который должен был случиться с моим другом Уховым, я попал в нашу рабочую домушку, где в одной из комнат на ходу мы разговорились с о. Георгием, служившим тогда здесь бухгалтером. Более никого рядом не было, хотя в других комнатах кто-то видимо был.
Вдруг посреди разговора неожиданно появляется, как будто из стены выходя, человек в подряснике и с крестом, сначала показавшимся похожим на о. Виталия, которого я знал тогда лишь заочно, по рассказам и фотографиям. Теперь, после знакомства с ним,  я в этом не совсем уверен, что то был он. Но о том, что теперь я думаю о случившемся, расскажу как-нибудь в другой раз. Вспоминаю по порядку.
Он сначала молился, повернувшись в угол, где до реставрации дома, видимо. Висели иконы. Потом опустился на колени и молился про себя. Потом встал, благославил, перекрестясь, о. Георгия и повернулся ко мне.
Я подошел под благославение, начав складывать  привычным образом руки, но чувствуя волнение, но совсем обычное для этого случая. Он торопливо перехватил мою руку рукопожатием, мы расцеловались, обнявшись, и медленно, с плачем опустились на колени, не разнимая объятия.
Что опустилось на нас? Покой? Молитвенное единение — без слов и даже попыток сказать что-либо друг другу?

Разговоры заполночь

Непредвзятый взгляд хозяина дома (не берусь дать его занятиям иного имени, ибо имен у наших занятий нет, остановил внимание присутствующих на предмете, ни к чему не предназначенном — на потоке народного бытия, лишенного сознательной народности, и выпавшего из пределов, полагавшихся ему ранее устоями ветхого (и по тем далеким временам) образа жизни. Рябь недоумений и не до конца высказанных оговорок нарушила обычное согласие людей, по спасительной привычке собранных если и не к единомыслию, то ко взаимопониманию. “Жаль, что разговор тронулся уже заполночь”, — заметила жена хозяина.
Было сказано выпавшего, а не вытолкнутого чем-то или кем-то. Так как последнее содержало бы в себе несвойственную сему предмету точку зрения, склонявшую бы к разысканию причин и следствий, тогда как значение свое народного бытия поток имеет только в себе, но ничуть ни для другого (даже и не для себя). Поэтому мало существенно и то, что о нем писали почитаемые ныне перья, их имен проще бы и не знать на их книгах: оно есть и все тут.
Кто-то заметил о бессилии писательских потуг ведать и воображать народно: о незахваченности в него искушенного знанием восприятия и даже — о мелкости текущих в народном потоке событий. Что это не так, свидетель тому мой собеседник.
От себя добавлю следующее: В те напуганные совестью годы, о которых сначала проще почиталось молчать, а позднее —  кричать, сложился взгляд на народную жизнь преимущественно как на материю государственного устройства, материю, в основе своей равнодушную де к любым устрояющим ее началам, безсознательную и податливую ко всем начинаниям ее доброхотных устроителей. Я бы сказал про эту вымышленную народную жизнь, видилась она из столиц неискушенною и чуть ли не естественною — и по способу своего бытия для себя (не для столиц, конечно же), и по непосредственности самовыражения (тут уж, скорее, не для себя, но уж никак и не для столиц). И что занимает, так это безнародность образа народа у академических тридесятников, в корне отличная от преувеличенно и запоздалой народности теперешних почвенников.
Вспомнилось мне это сегодня после схожих слов моего гостя о бессознательности народного бытия, движущегося будто бы одной силой неразумия. А если и в целях разумения, так опять-таки силою неразумия, хотя в чем состоит его движущая сила, объяснить он мне толком не смог. Похоже,  писавшие о том потому и отделяют от народа-материи всякую форму разумности, чтобы оставить его наедине со своей неразумностью,  а форму разумности присвоить себе: одни, чтобы испытать его плодоносность к новой, чаемой ими жизни; другие, —  вменив ему ответственность за бесцельно пролитую кровь; третьи, — ссудив ему право осудить в будущем неприкосновенных ныне идолов; четвертые, — угнездивши в нем свою слепоту. А все вместе — от внезапной встречи с почвой, обернувшейся беспочвенностью. Так что, мнюсь упорствовать, что если какая бессознательность и нуждалась в языке, то это бессознательность самозванно присвоивших себе право мыслить, вытеснная в живую основу их сознания (без которой, конечно,  все — ничто, но которая сама оказалась еще ничтожней).
Если и есть тут ощущение обмельчания жизни, то своей собственной в первую очередь. Отделение же разумности от плоти жизни, вынесение ее в верхи неизбежно делает слушающего глухим и едва сдерживающим злобу: мы стараемся, а они не ценят, не способны понять и оценить, а стало быть не стоят нашего высокого усердия. А что если взять, да обернуть его низким, да еще более усердным? И то стерпят?
И уж если припоминать кого, а не хотелось бы в ночи, так извергов моих, абсурдистов. Хоть им  и не досталось вживе ни глотка смиренного безумия заключенных в чистилище свободного труда, да и из них кое-кто сейчас уже, обратя лицо к Востоку, ждет духовных обретений. Знать учуяли русскую душу. Да только что русского-то в их чуемом (воображаемом, означаемом и так далее)?
И сколько бравых спасителей вещало, пророчествовало, предлагалось в оплодотворители материи и … поглотилось в ее небытии? И что глядит на нас из глаз, зачатых с тех дней, в том колене? И сумятица растерянной, запинающейся, препинающейся о смерть породы — не к тому же забвению?
И эта ночь прошла незаметно. А на рассвете трудно уже вернуться в чужое, не ставшее вполне твоим. И будь это дело прошлое, новый гость отвлек бы в беззаботную забывчивость. Так нет же! Проснувшийся вчера призрак, оказывается. Никогда и не спал. Он с нами, в каждом из нас и вокруг. “Мрачно думаете, — сказал вчерашний гость, — о долге надо думать ясно!”,
А двумя днями ранее в другом доме толкались в ту же дверь. Никогда и не было “двуногого-бескрылого вообще”, — настаивал  Е. Л. Шифферс (его, кстати, и впрямь кличут Наставником). А был человек в своем поместно-родовом праобразе, в смысле которого он и считался человеком. Потом уже, после благовести о Христевсем языкам,  в каждом стали видеть человека и судить — без внимания к его свободе — не по его языческому праобразу, а по образам Откровения.
Сами же люди числят себя как самозванцы, самоименуясь произвольно, спутавшись в столпотворении языков, а это мания, когда люди сами себя именуют и ведут, не умерев в воде и не воскреснув в Духе Святом. Но праобраз есть в каждом, хотя какой именно,  мало кто о себе знает, и он рвется наружу, рвет изнутри запечатанное ложным именем, распыляя правильность сознания и вливаясь в поток неоязычества. Тут и являются — в знак войны — мнимые исцелители, обещающие свободу и спасение: в красоте ли, в знании, в здоровьи, в силе и власти, в равенстве и достоинстве.
Мне показалось, что и эти слова о том же, только с точки зрения восьмого дня, Путь в царственное священство,  молвил Наставник,  лежит в искорененем  ображении   — к Павлу в Савле —   прямо к праобразу ветхого человека, а уже потом — через смерть в этой ветхости — к новому внутреннему человеку во Христе.
Заманчиво, но  возможно ли?
О том, что само по себе
Душа дышит, дух говорит и слышит. Дыхание, выражающее себя как дуновение, движение воздуха в пространстве, выражает духу неразумную. Речь же есть дыхание разумное, выдыхающее смысл и его же вдыхающее. Это уже не душа, а дух, живой смысл и осмысленная жизнь. Не извне осмысленная, как остраненный предмет осмысления, а внутренне им пронизанная, просмысленная, как просмоленная, насыщенная им.
Лицо выговаривает слово. Повелевая другому лицу или предмету быть так, а не иначе. Предмет же не может выговорить слово, хотя имеет имя, держится смыслом. Слово повелевает, выражает повеление, но никогда не есть то, чему повелевают. Сердцу не прикажешь, — говорят о совершенно овнутренном, восредненном слове.
Поскольку слово выдыхают, но не вдыхают, а слушают, ум есть бытие в качестве вдыхаемого и выдыхаемого слова. Неговорение слов означает тем самым и послушание. Любое же говорение, даже самое невинное на первый взгляд, обличает жажду власти.
Один из смыслов поновления Заветов состоит потому в определенном разведении слова и духа. Значение этого акта в том одном уже велико, что слово-смысл и слово-власть — после ветхой институционализации интеллекта оказались опорочены законничеством и фарисейством. С другой стороны. Оно же было и опорой всенародности спасения. Отношение к обоим словам. Принятие и непрринятие их правильности как ключа, согласно которому вступают в послушание Духу Святому, отличает язычников от крещнных, а среди последних, отгашенных от верных.
Итак, жизнь вразумилась, причем таким образом, что во главе всего, на вершине всяческих совершенств водрузилось двуликое слово-смысл и слово-власть, обуславливающее все и вся. Единство достижительного стремления и постижительного покоя, единство пути и места, движения и восседания.
Не удивительно ли, однако, что именно это единство возрождается в Новое время под видом волящего рассудка, под видом “Я”, туго стягивающего способности познания и желания. Что же произошло? Либо обобществление царственной священности, лежащее в основе естественных прав человека, либо обветшание человечности, раз личность духовная, основанная устремленностью своего богосыновства. Вновь воплощается как ветхое единство смысла и воли. Однако верно и то. И другое: иерархическая идеализация человечности, стягивающаяя все ее особенные — в отношении природного мира — черты, реализовалась во всяшности царственных прав на служение целому и ослуженности им; но это реализация не в духе, а в теле — природном и общественном — и в этом смысле реализация сия есть вместе с тем и уветшание, отбрасывание в изначальность, воплощение во плоть.
Только установка истолкования здесь не доказательно-обличительная, а воображательная: плоть жизни — опять-таки и природной, и общественной — обоживается. Права человека, ложно опознанные как естественные по природному своему происхождению, суть права сотворенно предназначенные к естеству, таковы они в замысле Творца, но в воплощении его участвуют все причастники тайны творения, каковыми мы являемся по сыновности своей.
Замечательно. Что предпосылкой реализации свобод и прав на свободу является город. Огород городить стоило: помимо декаденской розы/капусты и пасущихся при ней козлов о заклании, здесь цветут университетские свободы учить и учиться.

Take-off, или заводя Петра (Креативно-антропологическая концессия)

Среди специалистов по территориальному имидж-мейкингу, занятых эксклюзивным производством территориальных идентификативов (образов территории), с недавних пор завелось стойкое убеждение, что оные образы можно заполучить проектно-аналитиче- ским путем. Можно знать их, причем не прилагая к тому сколь-либо значительных познавательных усилий.
Как говорится, Бог в помощь! Но и «избави нас от лукавого!»
Даже если эти образы помазаны прозой культурного туризма, не стоит забывать, что все-таки путешественность сродни романтическому миру приключений, инаковостей, странных аттракторов и евкатастроф[1]. Зачем же путать адресатов, скрещивая ежа с ужом, инвесторов, искушенных в логистике и позиционировании услуг, и культ-туристов?
Да и так ли уж уверены господа имидж-мейкеры, что искомые идентификативы заведомо должны обладать свойством пространственности и образности? И если это именно образы, то как они становятся достижимыми дискурсивно-аналитически, если известно, что сподручнее приближаться к ним через иконические способности смотрения/видения?
Я бы начал с того, чтобы захотеть задавать правильные вопросы о той Terra incognita, том месте немыслимом, с которыми мы вознамерились иметь дело. Вопрос в том «как», в какой когниции, каким зрением/зазрением, в каком умном делании?
Пойти туда, не знаю куда? Принести то, не знаю что?
Или, как в том «Безумном, безумном мире»: если вы не знаете, что вам нужно, приходите к нам – у нас это есть?
Итак – как?
Каковы если и не достаточные, то хоть необходимые параметры искомых сюжетно-иконических структур?
В какой сюжетике мы зависли, персонажами какой экодрамы являемся? И каково ее сквозное действие и сверхзадача?
Какой евкатастрофой эта экодрама должна закончиться, чтобы кто-то из ее протагонистов узрел искомый образ?
Что и кому из них предстоит с собою сделать, чтобы это произошло?
Каковы ставки в этой игре? Упадут ли брошенные кости на стол или повиснут в воздухе?
Как поговорить с тем, кто имени еще не имеет?
Как прикоснуться к тому, у чего еще нет тела?
Как вступить в то, что еще не имеет места?
И тому подобное/бесподобное…
Но можно создать поток экодраматических событий в намеренно спроецированной для них экспосети, в которой – для поселенного в ней экспоценоза – концессия сойдется в броске-событии евкатастрофы.
Take-off! Играя экодраму «Заведем Петра» в Петрозаводске! Под вывеской «Вот заведение»!
С. Тайлер, олин из лидеров постмодернистской этнографии, назвал это «пробуждением к жизни». (Двойной намек на Будду и будильник?)
А. Ж. Делез «возбуждением жизни внутри человека» (Тотем Великой степи), собака И. Павлова, с «очагами торможения»? Кататонический культ в Башне молчания?)
Четыре учетных уровня креативно-антропологической концессии:
Проектная аналитика (в технике групп-анализа).
Артдизайн (в том числе, экспо- и эко-…).
Психосинтез.
Процепция/инкультурация.
На всех четырех уровнях – презумпция сохранения исторической судьбы (динамическая идентичность) во всех возможных мирах.
На контактной поверхности, разделяющей второй и третий уровни, будут проявляться культурные травмы и спонтанно инсценироваться дискатастрофы (неустранимый эффект всякой групповой динамики). «Сквозь тернии» административной и индустриальной колонизации, Гулага, фантомов «новой исторической общности» и «культурной однородности», психобизнеса и …культурного туризма.
Третий уровень – для евпсихии и психоакмеологии. Начиная с него экодраматические события – это события фасцинации в нуминозных полях.
Четвертый уровень – для автопоэзиса и перфективного практиса.
А те, кто не хочет «как лучше, а хочет…», могут сделать герб, написать девиз, выбрать процедуру инициации/музеефикации и категорический императив, прописаться в креатории и заняться наконец-то экоевгеникой собственных субличностей, не забывая при этом правило Л. Кроля о неизбежном превращении всякой компетенции – в товар. Так что на все лестные предложения не медлите с ответом, приговаривая, что вам «хотелось бы быть правильно нанятыми».

В просторечии именуемое   

Стрельцы — стражи или охотники?
 Волки, коих северяне кличут учителями за их умудренно-искусную ловитву?
 Пыль, поднятая ветром одиночества, долго не спускалась к его ногам. Так что разглядеть следы еще долго не удасться.
 Кукушка на бабушкиных часах спросила бы: это к чему? И вряд ли получила бы внятный ответ, нужный столь внятной птице. Да Бог с ней! Ей еще много раз придется спрашивать и отвечать, — подумал тот, кто этой привилегии уже почти лишен.
 Не закрывайте глаз, г-н монсиньер, когда от услышанного чужого слова Вы испытываете что-то вроде неловкости. Это же аудитория, а не плац для астральной мунштры.
 И напомните мне при случае, что уныние пострашней других грехов будет. А случай тому Вам очень скоро представится.
 И. Ковр.
 P.S.
 В приложении к сей эпистоле — плод давних и мертвых уже переживаний, в просторечии именуемых чувствами.
 2 декабря 2000 г. 

Утраченное письмо

Тата!
К сожалению, ничего иного, кроме последних двух страниц письма И.К к Ал. Го-му от проспекта «Сфинкс» не сохранилось. Мне удалось довольно близко сойтись с героиней этого приключения, но за давностью лет  и обилием обрушившихся на неё испытаний она к ответу на интересующие тебя  вопросы вряд ли способна.
Поиски продолжаю, но все с меньшей надеждой   напасть на что-либо стоящее. Хотя кое-какие интересные вести стали поступать, — откуда бы ты думала? — из Орла!
По-прежнему твой, Ивер Ковр.

Остаток письма Алголу

Ощущающий себя лишённым  любви капризней и упрямей любящего. Не надеюсь ни переубедить тебя, ни вовлечь примером чьего-либо (своего, например) чувства. Я знаю тебя добрый десяток  лет. Ты сам говаривал не раз, что у нас «экзистенциальный контакт». Интуиция моя вряд ли обманывает меня и на этот раз. Спящая Царевна — душа твоя. Да и все мы не спим ли, ожидая каждый своего Будду (=будильника).
Поверь, я не стал бы настаивать, вороша пепел сердца, если бы не обстоятельства твоего общения с Е. О. Дедовым (рука не поднимается назвать его подлинным именем-положением). Так что заметь, сплетение мотивов поиска отца и восстановления справедливости Союза  случайно ли именно для него? Нет — уверен я, — оно не может быть случайным. А посему, чтобы ни говорил мне магический кристалл Культа Дамы и прельстительные слова поэтов-любовников всех времен, считаю нужным отправить тебе эти сентенции.
После твоего звонка мне, прервавшего написание сего письма, произошло еще одно событие. Неожиданно, случайно (но к случаю ли?) встретил в побеленных  известкой готических коридорах Академии Веселых Наук (поди, помнишь игру с названиями: Художества = Веселые науки) предмет вечной скорби сердца твоего. Друг мой, как ты жестоко ошибся, знал бы ты! Вернись к первым своим чувствам: она воистину прекрасна! Не знаю, и не знал существа милее, чище, приятнее её.  Нет, ты — дурак, сущий дурак! Конечно ты её, что называется, не стоишь,  но скажи, мрачный человек, а кто может её стоить? Как можно вопрос такой ставить? Прекрасному служат, — тут мои поэты-любовники совершенно правы. Служат, восхищаясь, благоговея и благо даря непрестанно. Но не буду повторять уже ранее написанное — скажу другое.
Метанойя, преображающее покаяние, что так тебе необходимо, у тебя же перед глазами. Только коснись её взором, прошепчи её имя — и ты спасен! Поверь мне!
За сим, позволь раскланяться с тобой. То, что я вчера узнал, — восхитительно! Своей трудностью и глубиной. Признаюсь, не проще, да интересней жить стало. Благодари Спасителя и Матерь Божью, что до сих пор не отвернулись от тебя, дурака, и балуют дитятко церковное такими подарениями жизни.
Обнимаю балбеса. — Твой И.К.

 

[1] Миром приключений называл романтический универсум Гегель, в России одомашненный под именем Егора Федоровича. О евкатастрофах знает всяк, державший в руках книжицы Толкиена, а особливо его знаменитое эссе о волшебной сказке. Странные аттракторы – о том же, но для тронутых технологической премудростью.

Поделиться в соц. сетях

Опубликовать в Google Plus
Опубликовать в LiveJournal

Добавить комментарий